RSS Регистрация Главная
Георгий Тиунов. "Прощайте, скалистые горы..." (записки неубитого солдата) Документальная повесть | ТРОПА НА ЛЫСЬВУ




ТРОПА НА ЛЫСЬВУ

Послевоенные годы я прожил по-разному. С деньгами и без денег, должником и кредитором. За что только не брался, чтобы ухватить «райское яблочко». Судьба вертела мной как хотела, и прожитые годы были такими, какими были, независимо от того, чего я от них добивался. Писал:

Может, я умру в своей постели,
Сердце остановится во сне,
Потому что мимо пролетели
Пули, предназначенные мне. Мог бы я лежать с виском пробитым,
На винтовку, уронив ладонь,
Равнодушный к славе и обидам,
Не запятнанный и молодой.

Да, был талант и не один. Но не было интересного дела, раскованности, простоты. Я ждал успеха и, не дождавшись, порой пил. Остался личностью явно асоциальной: не сбывшийся учитель, не состоявшийся писатель и далеко не примерный семьянин. А ведь началось там, в штрафной. Я, может, стал бы клепать жалобы и собирать склоки. Но помню, как за палаткой сделали «темную» одному кляузнику, и даже штрафники потом удивлялись, как они превратили человека в груду парного мяса. С тех пор я остерегаюсь кляуз больше всего на свете. Да, человек мало что предполагает. Может быть, сама мадам История расставляет нас, как пешки на доске, и двигает их, ставя с ног на голову, кладет в братские могилы и, еще хуже - посылает в штрафную роту. Это какой-то шутник придумал историю. В ней Ричард Львиное сердце, Иван Грозный, усатый и хмуроглазый генералиссимус, вопящий в микрофон демагог... И предводительствуемые ими гонят к гибели армии, армии, армии... Кресты кладбищ стали гуще лесов, а потоки крови полнее вешних. И все кричали о Родине, о вечной памяти, о признании потомков, о бессмертной славе. А слава-то распределяется тоже по рангу.
Я помню мартовский день 1953 года. Склоненные знамена, толпы плачущих людей, и венки, великое множество венков, вставших в ряд от Дома Союзов до Кремлевской стены. А позади, в прошлом, грязные окопы, ненужные подчас штурмы городов и даже сел, выпущенные кишки, вонь и вши землянок, испакощенные, разграбленные дома, нищенствующие на базарах и углах инвалиды, пьяные солдатские проклятья великому полководцу всех времен и народов. Это он в тридцать седьмом росчерком пера выносил смертный приговор лучшим большевикам армии и народа, это он верил Гитлеру, а не товарищам по партии, это по его приказу армии, стоящие на границе, были почти разоружены и деморализованы известным сообщением ТАСС за неделю до начала немецкого нашествия. А в 1942 году это он приказал создать штрафные батальоны и роты. Они выжили, выстояли, победили и пережили его - его штрафники! Если это сделала мадам История, низкий поклон ей!

У Смирнова-Сокольского, популярного артиста эстрады, есть фельетон «Мишка, верти!». В нем рассказывается о том, как однажды в кинотеатре пьяный механик Мишка пустил ленту «Жизнь человечества» наоборот. И все, что было давным-давно, вновь оживало перед зрителем, только в обратном порядке: пятилетки',-НЭП, война, революция... В отличие от того механика, я прокручиваю свою жизнь и пытаюсь как-то понять себя, оценить свои поступки, осмыслить их. Правда, изменить что-то невозможно. Это чувство всегда будет жить и торопить рассказать, как шли мы по дням в упряжке дружбы и каждый тянул на всю катушку. Но ведь был же до штрафной угловатый, длинный парень, средний ученик средней школы, писал стихи, тайком влюблялся, ходил босиком в школу. Он - это я. И я помню очень и очень многое. Почти все.

Говорят, память и совесть - родные сестры. Они не подчиняются прихотям разума. Рассказывать о всех и о времени - непосильная кладь. Я расскажу о тропе на Лысьву. Это тропа, которая никогда не знает забвения. По ней можно ходить только пешком: в детство нельзя отправиться на такси.

...Тропа начиналась у пустыря возле верещагинской железнодорожной бани. Собирались здесь ребята с ближних улиц. Когда десять, когда пятнадцать человек. Верховодил Гриша Бажутин. Жилистый, крепкий, скорый на слово и решения. У него было непроницаемое, замкнутое лицо с темными острыми глазами. Иногда они светились лихорадочным блеском, и он жестко бросал слова - приказы. Гриша повторял по праву старшего: «Три измерения существуют в жизни: дружба, ненависть, верность». Много позже, узнав, что капитан Григорий Бажутин вывел из вражеского окружения поредевший полк, я представил его именно таким: суровым, всегда знающим, что надо делать. Проверив запасы, особенно хлебные, наша ватага выстраивалась в цепочку, где замыкающими были Толя Стаценко и мой младший брат Олег Тиунов, погибший в Польше в 1944 году. Гришка грозился их побить.
-Все равно пойдем за вами! - повторяли они и тянулись в хвосте. Несколько лет спустя они пришли вторым эшелоном на фронт и встали в строй, заменив погибших. А потом и сами разделили участь миллионов.
Там, где улица Верещагинская поднимается круто в гору, справа высились черно-серые склады Заготзерно. Там была короткая остановка. Сквозняк событий пролетал по этой пыльной и голой улице. Позднее она насквозь была продута духовыми трубами полков, радостными встречами и слезливыми расставаниями, а тогда она лежала под нами совсем деревенская, с ранними петухами и старыми палисадниками.
По росистой траве мы доходили до Поповки, где теперь большое хозяйство совхоза «Тимирязевский», миновали низину, поднимались еще в одну гору и на околице Верхней Поповки устраивали первый привал.
Неподвижно висели над нами ветви столетних берез. Дым от изб стлался синей вылинявшей пестрядиной по мокрому лугу, прижимаясь пугливо к лесу. Солнце, словно наливаясь соком земли, краснело, созревало. Мы сидели на поваленном стволе липы лицом к оставленному поселку. Кто и что тогда думал, трудно сказать. Но у всех было ощущение подъема на высоту. Может быть, от того, что далеко в низинах ползли туманы и верхушки елей поднимались из седоватой пелены, освещенные первыми лучами солнца. Ощущение высоты радовало и непонятно тревожило. Мы как будто навсегда отрывались от будней родного поселка и с юношеской радостью неслись навстречу неизвестному завтра. Предчувствие скорого расставания делало нас добрее, щедрее, внимательнее друг к другу.
Раннее утро мы встречали на красавице Лысьве. Да, красавице. Других рек мы еще не видели, а эту знали, как свой дом. От воды поднимался голубоватый пар. Он окутывал стволы деревьев. А сверху на нас лился солнечный дождь. На иглах елей, на нежной зелени папоротника, на серебристо-седых лишаях, прильнувших к соснам, играли капли огненной росы.
Отчаянные ерши и пескари клевали едва ли не на голый крючок. Миша Гусев палкой веселил костер для утренней ухи, другой Миша - Шикляев - заготовлял дрова, и только Сережа Серебренников, единственный среди нас студент Пермского техникума, рисовал, привалившись к обгорелому пню. На его листе речка печально белела меж деревьев, и зябкий полусвет таял под ветвями ив и осин. При самом легком ветерке осины шумели, как будто ливень обрушивался на них.

Когда я смотрел фильм «А зори здесь тихие», к которому приложил руку Заслуженный художник России Сергей Серебренников, то увидел в сером полутумане озера березовые берега и застывшую гладь воды. Не это ли видел Сергей в своей юности на лысьвенской пойме?
Я помню грозу на Лысьве. Усталые и довольные, мы лежали у костра. Миша Гусев - в стороне. Он не выбирал место, а бухался, где попало, лицом вниз и, распластавшись, замирал. Таким и запомнился... Лейтенант Гусев, отбив пять танковых атак под Ржевом, остался один на высоте. Последнюю гранату сунул под гусеницу вражеского танка и также ничком распластался рядом, чтобы никогда не подняться. Об этом после войны рассказывал Иван Павлович Шардаков, старшина роты, похоронивший Михаила на безымянной глинистой высоте...

Синева над рекой густела, темнела. Со стороны Вознесенска потянуло свежестью. На рубеже ночного неба послышались первые раскаты грома. Глухие и сдержанные, они перекатывались, росли, близились, и вскоре весь воздух наполнился могучими ударами. Деревья гнулись и неприятно скрипели. Темная рябь на воде заплескалась крутой волной. Крупные дождины хлестнули подобно картечи, а нам было неизъяснимо весело. Хотелось петь и орать. Саша Тетенов, высокий, щуплый и странный парень, стоял на кромке обрыва, и хлынувший дождь полоскал его замершую фигуру. У него было широковатое лицо, блестящие черные глаза и простой пробор длинных волос, и он то и дело их отбрасывал назад, резко вскидывая голову. Грубоватая прямота, которую некоторые считали гордостью, на самом деле исходила от застенчивости. Шесть лет спустя лейтенант Александр Тетенов под Севастополем взорвал себя вместе с артиллерийским казематом. Погиб, но не сдался врагу.
Но все это опять же было потом. А тогда, после грозы, над нами повисли крупные звезды, поблескивая, как светлячки, зеленоватым светом.

Тропа от Старого Посада до Верещагино вела через бор. Высокие голенастые сосны вытянулись в струнку. Бор тих и недвижен. Шаги нашей босоногой команды бесшумно таяли в траве. Идущий впереди Миша Шикпяев неожиданно запел:

По долинам и по взгорьям,
Шла дивизия вперед...

И мы подхватывали, норовя ступать в ногу. Никто не предполагал, что в солдатский строй мы встанем все до единого. Что Павлик Тиунов, капитан первого ранга, утром 22 июня отдаст приказ открыть огонь по немецким пикировщикам и снаряды его корабельной батареи будут первыми в начавшейся войне, Миша Шикляев, командуя ротой, будет драться в окружении и сгибнет в безвестных белорусских болотах, а мой старший брат Коля Тиунов поднимет батальон на седьмой штурм Смоленска и ляжет в братскую могилу под Ельней.
Впереди нас ждали испытания. И это были еще не испытания железом, смертью, а проверка страхом, недоверием, одиночеством: страну захлестнула ежовщина. Мир разделился на арестованных и условно подследственных. Черной пеленой затмило людям глаза и сердца. «Тюрьма» и «арест» стали обычными словами. Это была беда. Мы - совсем молодые комсомольцы - яростно зачеркивали в учебниках портреты и имена многих героев революции, виднейших деятелей государства и партии. Волна арестов, поднявшись в Москве, докатилась и до нас.
В хлебные очереди тогда записывались с вечера. К утру очередь вытягивалась шумной всезнающей змеёй до соседнего квартала. Помню: пришел однажды утром сменить брата и был удивлен жуткой тишиной улицы. Очередь молчала. Оказывается, ночью были арестованы секретари райкома партии, руководители райисполкома, военный комиссар, многие машинисты и просто старые большевики.

С тех пор скрытый за щелевым забором сарай - тюрьма был полон,как и переулок перед ним.
Наша газета «Ленинский ударник» выходила с кричащими заголовками о вредителях, троцкистах, «врагах народа». Сначала это звание ошарашивало, а члены семей арестованных бродили, словно прокаженные, хотя на них и не было колпаков с колокольчиками.
Интересно проходили комсомольские собрания. 60-70 человек набивались в класс. На «Камчатке», возле дверей у задней стены - те, кто вдруг потерял доверие, сыновья и дочери «врагов народа». Лица растерянные, виноватые: Вера Бочарова, Галя Хохрякова, Валя Сухих, Наташа Пескова, сестры Горбуновы. «Камчатка» ширилась от собрания к собранию. Удивительно много врагов оказалось в нашем поселке, как будто они специально съехались сюда и притаились в глухих станционных улочках. И вот «ежовы рукавицы» вытащили их на свет божий. Плакат Б. Ефимова из «Правды» «Ежовые рукавицы» размножили, и он, как предостерегающий знак, краснел на заборах. Я смотрел на Борю Хренова, Нату, Веру - их отцы были расстреляны - и ничего, кроме чувства жалости, не вызывали они. Не было ни ненависти, ни глухой злобы, как у некоторых наших комсомольских вожаков, которые чуть ли не в каждом втором видели своего, именно своего лютого врага и готовы были сцепиться с ним. Я не предполагал, что школьная комсомольская «Камчатка» ждет и нас с братом Николаем.
Отца арестовали в ночь на 1 февраля 1939 года. Долго рылись в бумагах, перечитывали даже мои тетради, простукивали стены, длинными палками прокалывали толстый снег в ограде. Мать, привалившись к печи, плакала, перепуганная младшая сестра немигающими глазами смотрела, как чужие руки шарят у нее под матрасом и отшвыривают куклы. Как мне хотелось рвануться к столу, на котором лежал отнятый отцовский наган и стрелять, стрелять в это ненавистное лицо лейтенанта НКВД, который чему-то улыбался и спокойно покуривал.

А потом было все как у всех. По утрам я бегал на рынок и продавал молоко, с номерком на спине выстаивал очередь за хлебом. Отцовский подарок - серебряные часы -мать продала. Нашего дома сторонились, хотя стоял он на бойком месте, напротив бани. Я долгие часы просиживал у окна. По станции то и дело проходили эшелоны с заключенными. Опутанные проволокой, заиндевелые, с пулеметами и прожекторами, они торопились куда-то в Сибирь. Да, это была необъявленная Сталиным война с народом. Позже, на настоящей войне, я видел много атак. Поднимались мужики в полный рост и кричали «За родину!», потом зверски матерились, умирая. И только редкие вспоминали Сталина - все было не так, как в кино.

Три месяца я и брат Николай бесконечно писали во все наркоматы, доказывали, что отец-активный участник гражданской войны, что он строил Советскую власть с первых её дней, но ответов не дождались. Не ответила даже Крупская, в доброту которой мы так наивно верили.
Накануне Первомая неожиданно вернулся отец.
- Все, конец, - только и услыхал я от него. Он ни о чем не рассказывал, не жаловался, а только виновато улыбался в отросшую бороду и гладил нас, как совсем маленьких. Когда я собрался в армию, мы с отцом долго сидели вдвоем, и он рассказал о своей скорбной Одиссее. Ему предъявили обвинение - резидент, мол, японской разведки. Занимался вербовкой, снабжал агентов деньгами, оружием, готовил диверсии на железной дороге. Он бы погиб, как тысячи невинных, но у отца хватило мужества и отчаянной отваги: он бросился на следователя с табуреткой, был зверски избит, просидел месяц в карцере на гнилой селедке, но заготовленного протокола допроса не подписал. Отец стал работать директором небольшого кирпичного заводика. Старший мой брат - Николай - учился в пехотном училище, большинство друзей тоже мечтали стать офицерами. Был бы им и я. Однако из Казанского пехотного меня отчислили: признали искривление ног. Но на следующий год призвали в погранвойска. Это было почетно. За неделю до отправки я побывал в деревне у бабушки. Чтобы продлить короткое свидание, бабушка шла со мной три километра. У деревянных ворот в травную остановилась, поцеловала и трижды перекрестила меня.
- Не увижу я тебя, ох не увижу, - не плача, не скорбя, проронила она и прижалась вздрагивающим телом.-Ну, иди!
Я шел и оглядывался. Раз, другой, третий. Но тропа свернула в лес, и бабушка навсегда затерялась для меня в своей глухомани.
Наш военкомат строил какой-то чудак: двухэтажный кирпичный барак почти стометровой длины, без перегородок, без комнат - только столбы опор и... вечный холод. Набивалась туда уйма людей. Внизу - райком комсомола. Оба заведения зазывали людей воевать и отправляли их на бойню. На обоих этажах пели, плакали, смеялись, обещали и надеялись. С далекого запада уже тянуло тяжким запахом смерти, а здесь еще ликовала жизнь.
Призывники были одеты как на вечеринку: в костюмах, в галстуках, модных сапогах. Мы с Леней Туневым явились в клешах и модных тогда финских фуражках с длинными козырьками. У всех на груди значки ГТО, ПВХО, ГСО. Они на цепочках, поблескивали, как ордена. Их и носили, как ордена, потому что настоящий орден в поселке был, пожалуй, один - у Григория Пепеляева. Наши стриженые головы выделялись среди темных платков и шапок провожающих.
Ко мне подошел Иосиф Кусков, ведающий пропагандой в комсомоле, и сказал - приказал:
- Будешь выступать от имени призывников. Сейчас начнется митинг.
Помню это свое первое выступление на большом митинге. Стоял я на сцене и говорил, что там, на границе, мы не посрамим славы отцов, что всегда будем лучшими, что верещагинцы могут надеяться на нас.
Я говорил это, а мне тогда виделись баррикады на улицах университетского городка, о чем я писал стихи, дымное небо войны, которое затягивало горизонт.
Мы, совсем еще мальчишки, отлично понимали, что война не обойдет нас стороной, что фашисты рано или поздно бросятся на нас. И вот теперь мы отправляемся на границу. Пусть только сунутся враги. Уж мы-то им покажем!
Нам было отчаянно весело. Оркестр грохотал медью поблескивающих труб, а матери подносили к глазам платки.
Знал ли я, что из десяти призывников вернутся домой только трое, что в самом свечении молодости своей погибнут мои товарищи и друзья? Мы ехали на предстоящую кровавую военную страду, как на легкую с прибаутками работенку, и если кто-то вдруг задумывался и сникал, его тормошили кулаками и анекдотами.
На какой-то маленькой станции в Карелии наш эшелон долго стоял ночью. В сажени от вагона плескалась озерная мелкая волна, высоко над соснами зависала луна, и за гребнем леса вспыхивали кровавые блики. Витя Ермаков, мой однокашник, маленький крепыш, спустился с нар и заиграл на кировской хромке вальс «На сопках Манчжурии». Музыка тревожно толкалась в оглушительной тишине осенней ночи. Последние аккорды улетали из распахнутого вагона. И в нем было по-прежнему тихо, хотя никто не спал. Святая признательность Витьке отзывалась в сердце каждого. Что-то ждало нас там, впереди, где терялись рельсы и небо...




<<<---
Мои сайты
Вход
АУДИО









| гр." СТРАННИКИ" |
Электроника
...

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Плагины, сниппеты и пользовательские скрипты на jquery